Мама пришла в себя и начала одеваться. Я помню ее трясущиеся руки, помню, как нервно подергивалось ее лицо. Господи, как мне было тогда страшно. Я боялся на нее взглянуть. Даже бабушка не понимала, что же происходит. Мать попросила ее быстро одеть меня.
— Почему? — спросила бабушка по-латышски. Они никогда не говорили при людях на латышском, справедливо полагая, что, проживая в чужом доме, нельзя секретничать от хозяев. Впервые за несколько лет она не захотела говорить по-русски, даже находясь среди стольких людей.
— Так нужно, — твердо сказала моя мама. Бабушка вдруг побледнела, схватила меня в охапку, прижала к себе и крикнула:
— Они хотят его забрать? Они хотят забрать его вместо отца?
Мама обернулась. Что-то блеснуло в ее глазах. Она собиралась улыбнуться или рассмеяться. Но вместо этого у нее снова дрогнули губы, и она заплакала.
Подошла к бабушке, обняла ее, слезы продолжали беззвучно катиться из ее глаз.
Она ничего не рассказывала, не объясняла. Но бабушка шестым чувством уловила настроение, почувствовала дочь. Они стояли и плакали вместе. А потом меня одели, и мама, усадив меня в машину рядом с собой, почему-то обняла меня, прижала к себе и нежно-нежно поцеловала. А потом еще и еще. Но перед этим бабушка отвела меня в другую комнату, перекрестила и надела крестик, который чудом хранила все эти годы.
— Береги его, Эдгар, — шепнула на прощание бабушка.
Мы ехали долго. Машина дважды останавливалась — несмотря на раннюю осень, снега было уже достаточно. Мать дрожала, словно в лихорадке. Я помню, как дрожали ее руки, когда она поправляла платок на голове. Никогда прежде я не видел ее в таком состоянии. Она была как одержимая и даже разговаривая со мной, смотрела куда-то невидящими глазами. А потом мы приехали. Нас повели в большой дом. Я никогда раньше не видел таких огромных строений. Мы поднялись на третий этаж, нам показали на какую-то дверь, и мама сделала несколько неуверенных шагов вперед. Дверь открылась.
На пороге стоял высокий светловолосый мужчина. Он смотрел на маму и на меня. Стоял и смотрел. И я видел в его глазах что-то совсем непонятное, что-то страшное для меня. У него дергался глаз. Я видел, как дрожал его левый глаз. Он пытался что-то сказать и… молчал. А потом он шагнул к моей маме, и мама бросилась к нему. Она бросилась к этому чужому человеку, обняла его и начала целовать. Господи! Как она его целовала! Примерно так же, как и меня до этого, в машине. Нет, не так. Она целовала его немного по-другому. Она целовала его так, как целуют самого дорогого человека после долгой разлуки. А он сжимал ее в своих объятиях, отвечая на ее поцелуи, сжимал так, словно хотел задушить.
Заревев от гнева и ужаса, я бросился на этого человека. Я хотел его убить, растоптать, задушить, отобрать у него свою маму. И выбросить незнакомца на улицу, вышвырнуть его из нашей жизни, спасти себя и свою маму.
Я колотил его по ногам изо всех сил, кричал, плакал. Но незнакомец вдруг выпустил из рук маму, сгреб меня в охапку и поднял высоко над собой. Я закричал от ужаса. Но мама не пришла мне на помощь. Она стояла рядом и улыбалась. Я не мог понять, почему она меня предала, ведь до сегодняшнего дня она любила меня больше всех на свете. Почему она не вырывала меня из рук этого дядьки. Но в эту секунду она даже не смотрела на меня, она смотрела на него и улыбалась. А он, подняв меня над головой, словно разглядывая, вдруг спустил пониже, прижал к себе и начал целовать. Я почувствовал его незнакомый запах, прикосновение его чужих губ.
— Эдгар, — повторял он как заклинание, — мой Эдгар.
Никогда больше отец вот так не поднимал меня на руки. Никогда не позволял себе подобной сентиментальности. Но в это мгновение его словно прорвало. Я вдруг понял, что незнакомец не сделает ничего плохого ни мне, ни нашей семье. Я успокоился, а он продолжал меня целовать, бормоча, как заклинание, мое имя. И в этот момент я услышал голос мамы:
— Это твой отец, Эдгар. Твой отец. Он вернулся.
Я посмотрел на незнакомца и вдруг понял, что у меня теперь будет отец.
Но я радовался этому обстоятельству в основном потому, что смогу теперь хвастаться отцом перед соседскими ребятишками. Похоронки с фронта находили даже это далекое село, и многие ребята росли уже без отцов. Как мы завидовали тогда тем, у кого вернулись живые отцы. Как же мы завидовали им…
…Мне все-таки не нравится этот типчик в углу. Я поднимаюсь и иду в туалет. Кажется, он тоже поднялся. Неужели они полагают, что я смогу сбежать из туалета, или они боятся, что я покончу с собой? Но это не входит в мои планы.
Уже входя в туалет, я оборачиваюсь. Никаких сомнений. Он идет прямо ко мне.
Наверно, собирается дежурить у дверей. Может быть, они боятся чего-то другого?
Но чего?
В этот день у них было назначено свидание в ресторане. Дронго был знаком с несколькими известными адвокатами в Москве. Давида Самуиловича Бергмана знал довольно давно. Бергман был известным адвокатом, который не только сохранил клиентуру с советских времен, но и сумел подтвердить свою репутацию в середине девяностых, блестяще проведя ряд процессов в Москве и Санкт-Петербурге. Достоинствами Бергмана были его безукоризненное знание законов, умение использовать малейшие оплошности обвинения и сугубое внимание к мелким деталям, которые обычно ускользали от внимания следователей.
В свою очередь Бергман знал Дронго как одного из самых лучших аналитиков, который не раз помогал представителям правоохранительных служб в ряде сложных расследований, причем помогал не выступая на стороне обвинения, но в ряде случаев и адвокатам, становясь на сторону несправедливо обвиненных жертв судебного и прокурорского произвола, незаконно осужденных заключенных.